Что такое "дыхание животом" для певицы или певца
Я в ентом деле полный лох. Но это наглядное пособие забыть не могу - техника пения.

Я в ентом деле полный лох. Но это наглядное пособие забыть не могу - техника пения.
В детстве родители и учителя ещё имели надежду обнаружить во мне определенные таланты. Честно сказать, не только во мне, а во всех, так сказать, подопечных. То на лыжи поставят и смотрят. То на шпагат посадят и любуются. А то петь и плясать заставят. Таланты то есть ищут. Иногда и находят. Со мной, правда, не так вышло.
Со мной всё наоборот вышло.
Привели, скажем, нас в музыкальную школу. Всем скопом, весь класс. Чтобы охватить искусством как можно больше человеков и не пропустить талант.
Вот посадили всех на лавочке и приглашают по одному к пианино. А там дамочка сидит строгая и в перманенте. Смотрит высокомерно и предлагает спеть что-нибудь. Что кандидату в таланты нравится. Все и поют. Что на уроках музыки выучили, то и поют. А у меня, надо сказать, по пению « четверка». И то только потому, что директор школы велел ничего хуже мне не ставить. Потому что я имею все остальные пятерки и портить отчётность по отличникам она, директор, не позволяет.
А тут петь. Ладно, пою. Чувствую, не укладываюсь ни в музыку, ни в слова. Голос тоже изрядно подводит. Преподаватель за пианино тоже видно, что не особо одобряет. Но предлагает ещё один способ проверки. Чтоб, значит, талант не упустить. Говорит мне хлопать в ладошки. Она сама будет первая хлопать, а я — повторять. И вот ведь какая ерунда получается: хлопать-то я хлопаю, но понимаю, что не так. Пробую снова — не получается. Я, натурально расстраиваюсь. А гражданка-преподавательница не расстраивается совершенно. Она мне говорит «спасибо» и приглашает другого кандидата.
И вот сидела я до конца массовой проверки, и злилась от того, что понимаю, кто и где хлопает или поёт неправильно. А сама повторить не могу. Да и не разрешают мне вмешиваться в процесс определения талантов.
Не приняли меня, в общем, в музыкальную школу.
Это был, допустим, первый класс. А в третьем меня отправили в санаторий на полгода, и там меня в хор взяли. И пела я первым голосом. И претензий по поводу отсутствия способностей не предъявляли.
Не то чтобы я петь любила. Или, например, дома у меня завалялась скрипка, и я желала непременно на ней играть. Нет, я больше была читатель. Для чтения особых способностей не надо.
Но обида осталась.
Был период, когда я зарабатывал "чёсом". То есть выступлениями с песенками. На праздниках, корпоративах и т.д. Всегда с предоплатой, если что. И вот однажды мой дружище по цеху позвал меня прокачать вокал у какого-то знаменитого (в прошлом) оперного певца. Он там Риголетто пел в Ла Скала и все такое. Сейчас на пенсии. Деньги были и я согласился. Все занятия (очень дорогие) сводились с следующему. Сначала небольшое упражнение на диафрагму. Изображаешь поднятие тяжести. Тужишься чуть ли не до пердежа, сорри. Потом пение одного и того же. НИ-НЭ-НА-НО-НУ. Сначала в 1-й октаве. Потом вниз ("Сделай голос красным"). До возможного. Потом наверх до максимума. При этом когда на басах, рот особо не открываешь, включаешь грудь. Сила от диафрагмы. Когда наверху, то находишь резонансы в черепушке, гайморова пазуха и т.д. Целью была не только мощь, но и правильное богатое тембром пропевание И, Э, А, О, У. Должно звучать одинаково по тембру на всех октавах. И это не сольфеджио. Прокачиваешь силу. На вторую неделю я вдруг узнал, что на распеве делаю 4,5 октавы ровным красивым голосом с вибрато. Я получил классный инструмент! Причем, не так называемый "оперный голос". Оперный голос, как и народное пение или rock-n-roll. Да даже тибетское пение хриплотой. Романсовый голос. Это все манеры петь, а не сам голос. Надстройка. Еще из позитивных побочек: перестали болеть связки. Потому что поешь не на связках. А на резонансных пустотах черепа и грудной клетки. Связки лишь дают импульс. Вот раньше были патефоны. У них звук прямо из иглы шел. В трубу такую. Потом появились усилители и все такое. У патефона игла болит. А у классного винильщика нет. Я бесконечно благодарен учителю. Хотя и денег немало ушло. )) Судьба у него не позавидуешь сложилась. При мне. Поэтому не пишу имени. Как ни будь расскажу. Дочь у него погибла и оказалось не все просто. Я помогал расследовать. Не сам, но у меня друзья. У поющих со сцены всегда есть много друзей, не так ли?
PS Наверно интересно, что я не продолжил профессиональную карьеру? Я знаю, что такое эстрада. И не хочу жить этой жизнью. Мне ближе жить для себя. Понимаете, о чем я?)
Wir saßen so traulich beisammen
Im kühlen Erlendach,
Wir schauten so traulich zusammen
Hinab in den rieselnden Bach.
(Мы так уютно сидели в тени ольховых крон и так уютно глядели на протекающий мимо нас Ручей...)
Der Mond war auch gekommen,
Die Sternlein hinterdrein,
Und schauten so traulich zusammen
In den silbernen Spiegel hinein.
(И звёздочки вместе с показавшимся месяцем стали любоваться своим отражением в его, Ручья, серебристой поверхности.)
Ich sah nach keinem Monde,
Nach keinem Sternenschein,
Ich schaute nach ihrem Bilde,
Nach ihren Augen allein.
(Но я, конечно, не замечал ни звёзд, ни месяца.
Я не мог отвести взгляда от её лица, её глаз...)
Und sahe sie nicken und blicken
Herauf aus dem seligen Bach,
Die Blümlein am Ufer, die blauen,
Sie nickten und blickten ihr nach.
(Я видел, как она поглядывает на ручей и кивает своей прелестной головкой, а голубенькие цветочки на берегу кивают ей в ответ.)
Und in den Bach versunken
Der ganze Himmel schien,
Und wollte mich mit hinunter
In seine Tiefe ziehn.
(Казалось, что Ручей вобрал в себя всё небо,
А вместе с ним и меня желал затянуть в свои глубины.)
Und über den Wolken und Sternen
Da rieselte munter der Bach,
Und rief mit Singen und Klingen:
Geselle, Geselle, mir nach!
(Казалось, будто он, струясь поверх облаков и звёзд, увлекал и звал меня вслед за собой своим весёлым журчаньем.)
Da gingen die Augen mir über,
Da ward es im Spiegel so kraus;
Sie sprach: Es kommt ein Regen,
Ade, ich geh' nach Haus.
(Глаза мои наполнились слезами, и показалось, что водная гладь подёрнулась рябью. И вдруг она проговорила: "Кажется, дождь собирается. Я иду домой. Пока.")
"Дождь слёз" ("Tränenregen") — №10 из вокального цикла Франца Шуберта "Прекрасная мельничиха" на стихи Вильгельма Мюллера.
«Прекрасная мельничиха» (op.25, D795; нем. Die schöne Müllerin) — первый вокальный цикл Франца Шуберта на слова Вильгельма Мюллера. Сочинён в 1823 году, за четыре года до второго цикла «Зимний путь», и посвящён другу Карлу фон Шёнштейну.
Книга стихов Мюллера, послужившая Ф. Шуберту источником вдохновения, вышла в 1821 году и содержала 23 стихотворения, а также пролог и эпилог. Стихотворения книги рассказывают о юном мельнике, который отправляется на поиски счастья. Он видит мельницу и влюбляется в дочь местного мельника. Любовь приносит ему радостные, а затем и горестные переживания: у него появляется более счастливый соперник, охотник. Вновь отправившись в странствия, юноша рассказывает ручью как единственному верному другу о своей потерянной любви и после этого «находит покой на дне ручья».
Июль 1945 года. Беларусь была практически полностью разрушена войной.
Минск получил столько ран, за четыре года войны, что было принято решение не восстанавливать столицу, а начать строить рядом новую. Мой отец был назначен главным инженером строительства.
Но потом, что-то, где-то изменилось и решили все-таки восстанавливать старый город.
Так я со своим отцом переехал в Беларусь. Я, мама и моя сестра, и моя бабушка. Сначала город необходимо было расчистить от завалов, потом восстановить коммуникации, и только потом строить дома. Расположились мы рядом с большим госпиталем.
Вернее, не мы, а полк, в котором служил мой отец, а еще вернее, штаб полка.
Работа кипела. Мы с сестрой, в свободное время помогали выхаживать и прогуливать тех раненых–выздоравливающих, кто уже был близок к возвращению в нормальную гражданскую жизнь. Война в этой части света закончилась. Где-то на Дальнем Востоке еще сопротивлялась империалистическая Япония, но дни ее были сочтены.
Госпиталь располагался рядом с железной дорогой, и мы иногда ходили смотреть, как идут поезда с возвращавшимися с войны нашими войсками. Все были радостны, все и всегда пели, как правило под гармошку. Да и сами любили петь.
Но то, что мы услышали, остановило время, причем не только мое, а всех, кто присутствовал в этот момент на железнодорожной станции.
Издалека мы увидели очень большое скопление народа возле одного из вагонов теплушек. Это мы уже потом узнали, что нам в госпиталь привезли партию раненых с ожогами, и в тоже время отправлялся состав с бойцами, которые направлялись на Алтай.
И вот мы с сестрой услышали, как кто-то очень красиво поет. Голос, всепоглощающий, бархатный бас плыл по вокзалу, отражался от стен госпиталя, выливался из окон второго этажа, заполнял собой все пространство между зданием казармы, в которой мы жили и самим госпиталем. Не стало слышно грохота колёс, проезжающих мимо грузовиков, мы с сестрой замерли. Это я сейчас могу объяснить свои чувства и переживания, тогда я просто остолбенел. Я никогда не слышал такого голоса. Ни до, ни после этого. В нем сочеталось несочетаемое. Боль и радость, душа и птицы, счастье и разлука, шум моря и степной ветер... И хрипотца, которой заканчивался каждый последний звук в каждом слове песни. И еще звук аккордеона, но он был потом... сначала был голос....Мы с сестрой бросились посмотреть поближе, но не смогли сразу пробраться через толпу – все было забито. Людей было неимоверно много.
Все, что мы смогли выяснить, что это были проводы сибиряков на Алтай, и пел старший лейтенант Любимов. Его перевели, как выздоравливающего из Гомеля, где находился госпиталь с бойцами, которые получили ожоги. Как правило это были танкисты.
Я не знаю, как у моей сестры оказался букет полевых ромашек, и как она попала на импровизированную сцену, где играл и пел старший лейтенант Любимов, но ей это удалось.
После концерта Михаил, оказалось, что так звали певца, сам подошел к нам и поблагодарил Машу, мою сестру, за цветы, и вызвался нас проводить.
Все девушки–медсестры госпиталя, завидовали Маше, это было им не скрыть.
Я же не смог с первого раза посмотреть Михаилу в глаза. И понял о ком местные сорванцы–беспризорники, которые ошивались и кормились на станции, возле госпиталя, говорили, что к нам приехал «страшный лейтенант»... вместо старший лейтенант...
Лицо Михаила было изуродовано ожогом на две трети. Вся правая часть, включая ухо и шею. Правая рука была без одного пальца и тоже вся в ожоговых шрамах.
Ему было двадцать шесть лет. Родом он был из Одессы, это на берегу Черного моря, в Украине. Был командиром танкового батальона. Воевал на Т–34, и ласково называл танк – любимая коробочка. Знал тысячу смешных историй, и мог рассмешить даже умирающего.
Так в нашей с Машей жизни появился старший лейтенант Любимов.
С Машей они гуляли каждый день. Каждое утро он неизменно приходил к нам с букетом полевых цветов. Всегда одет с иголочки. Всегда чем-то хорошо пахнущий, и всегда веселый. Маша отвечала ему взаимностью и не отпустить на прогулку папа Машу просто не мог. Отцу пришлось навести справки о нем, потому что он видел, что наша Маша влюблена, влюблена по уши, как говорила наша бабушка, а она знала толк в жизни.
Вечером, за ужином, я узнал от отца, что старший лейтенант Любимов прошел всю войну. Два раза горел в танке. Последний раз в Берлине. Награжден тремя боевыми орденами и представлен к Герою, но пока не пришел ответ из Москвы на этот счет.
Пел и играл на гармошке с детства. Не успел закончить институт культуры и начал воевать вместе со всей страной, в июне 1941 года.
Последнее ранение было тяжелым. Но он выкарабкался. Правда у него плохо, из-за ожога, работало веко на одном глазу, моргало чуть медленнее, чем здоровое, и совсем не росли волосы на голове.
Мне, да и всем домашним, кроме Маши, приходилось прилагать усилие, чтобы при разговоре с Михаилом смотреть ему в глаза, настолько страшно было изуродовано его лицо.
Отец пытался отговорить Марию, он всегда к моей сестре обращался по–взрослому, если был какой-то важный вопрос, и называл Машей просто дома за чаем.
Маша сидела за столом с каменным выражением на лице и не произнесла ни слова.
Ей уже было восемнадцать лет и отец хотел, чтобы она поступила учиться в Москву, старший лейтенант Любимов же, звал ее с собой в Одессу, Одессу–маму, так он звал свой родной город.
До выписки из госпиталя еще было три недели. Целых три недели.
Михаила уговорили давать концерты каждый день. И выздоравливающим воинам легче, и для местных жителей такой концерт, с таким исполнителем, практически праздник. Окраина Минска возле госпиталя на тот момент превращалась в оперный театр без границ. К нему на концерт водили даже детей со всего Минска. Тех, кто хотел научиться играть на каком-то инструменте.
После концерта Михаил всегда учил детей играть на аккордеоне. Да и, практически каждый день, старший лейтенант Любимов давал уроки игры на всем, что играло и могло издавать звуки.
На гитаре, на старинном, невесть как пережившем войну пианино, с непонятной надписью для меня «Hofmann и Czerny», на пустых кастрюлях, учил играть на барабанах, и так ловко все у него выходило!
Слухи о человеке с изуродованным лицом, но божественным голосом с хрипотцой, сначала расползлись по всему Минску, а потом и по всей Белоруссии.
Даже беспризорники, после того, когда я подрался с одним из них, кто бросил Михаилу в след «страшный лейтенант», больше его не обзывали. Не решались.
После каждого своего концерта Михаил приходил к нам домой, приносил обязательно что-то вкусное, у него было много поклонников его таланта, впрочем, как и поклонниц, и каждый норовил Михаила чем-то угостить, ну а он, в свою очередь со всем этим добром приходил к нам, на обязательный вечерний чай во дворе нашего дома, где мы жили.
Всегда был в хорошем настроении, и всегда рассказывал очень смешные истории, мы хохотали до слез. Даже папа с мамой. Но лед между ними не таял. Они считали его врагом. Бабушка была на стороне Маши. Как-то помню его историю, которая развеселила даже папу. Байка была о Маршаке, который остался в Москве и не уехал вместе с женой и младшим сыном в эвакуацию. С ним осталась его секретарша. Уже в годах и очень ему преданная. Была она немкой по происхождению, и вот, когда по радио объявлялась воздушная тревога, то Маршак, каждый раз подходил к ее двери, стучал, и говорил фразу:
– Розалия Ивановна, ваши прилетели!
Минск потихоньку восстанавливался. Бомбежек же, конечно, уже никаких не было.
Но взрывы иногда доносились до нас.
Это саперы взрывали неразорвавшиеся бомбы или мины, которые разминировали в городе и в лесах вокруг города....
По утрам они с Машей ходили гулять в близлежащую рощу. Очень часто брали с собой и меня. Да, и Мишино уродство на лице, почему-то стало совсем не заметным.
Миша всегда много рассказывал, например от него я узнал, что у белорусов есть обычай, – сажать дерево при рождении ребенка: если дерево примется и будет хорошо расти, то и ребенок будет здоров и счастлив. И в этой, нашей роще было множество таких деревьев.
Чтить и уважать деревья и священные рощи — характерная черта дохристианской эпохи. Была у него с собой со всех сторон обгоревшая книжка, правда не помню, ни как называется, ни автора, и он часто читал нам из нее вслух, например о священной роще у полабских славян, которых описывал какой-то Гельмольд, еще в 1155 году.
Там росли только священные дубы.
У меня и сейчас стоит в ушах его торжественный бас, которым он читал книги в слух, как будто бы пел, как батюшка в церкви:
– О, здесь был и жрец, и свои празднества, и обряды жертвоприношений.
И здесь имел обыкновение собираться весь народ, да с князем во главе»
Белорусы свои священные рощи называли «прошчы».
Роща, куда мы чаще всего ходили гулять, состояла из очень старых деревьев, кое-где обнесенных старой оградой, в глубине которой, возле ручья стояла разрушенная часовня. Иногда мы видели, как к ней приходили люди, лечиться, пить воду, молиться.
Кто-то приносил старым дубам монетки, хлеб-соль, завернутые в полотно.
Михаил нам рассказал, что ленточки на священных дубах завязывают влюбленные, и покуда она сама не развяжется, то любовь в сердце людей выдержит любое испытание. Ведь нет ничего сильнее любви на земле. Даже смерть пасует перед ней.
А рощи, в которых растут священные деревья, оберегаются высшими силами!
Есть даже поверье, что если человек решался сбраконьерничать и срубить такой дуб, то человек тут же наказывался тяжелой болезнью, даже мог сойти с ума.
Ну, а если человек потом раскаивался и сажал на том же месте новое дерево, то говорят, он выздоравливал.
Деревья не люди, они умеют забывать обиды и продолжать жить дальше, прощая людей.
Хотя сам Михаил, как-то сказал, что, когда совершают предательство, это как ломают сразу две руки. Простить предателя можно, а вот обнять не получится.
Тогда, первый и последний раз я увидел у Миши в глазах слезы.
Маша с Мишей тоже повязали свою ленточку. Повязали ровно за час до беды.
Когда мы шли уже обратно, то я увидел в гуще леса полянку, на которой было много лесных ягод – земляники, она ярким красным пятном прямо звала меня к себе.
Я крикнул Маше, что я убежал лакомиться ягодами и побежал сломя голову через чащу леса. Земляника оказалось сладкой. Я так увлекся, что, когда услышал щелчок под левой ногой, не сразу понял, что произошло.
Мы, дети войны. Наши игрушки — это патроны, гранаты, спрятанные от отца ножи, пистолеты, тротиловые шашки и в свои четырнадцать лет я умел собирать и разбирать многие пистолеты, винтовки и автоматы, даже разминировать несложные мины, и потому по этому сухому щелчку сразу понял, что я попал в западню. Смертельную западню.
Под моей ногой оказалась противопехотная мина. И она уже встала на боевой взвод.
Я замер и стал звать на помощь, что еще мог сделать четырнадцатилетний пацан?
Первой прибежала Маша, следом за ней Михаил. По моей застывшей позе и неестественному положению руг и ног он все понял. Решение принял молниеносно. Обежав вокруг поляны, он нашел несколько поваленных деревьев, которые начал сносить и складывать возле меня. Когда своеобразная баррикада была готова, он сказал Маше, что он с разбегу прыгнет на меня и постарается сбить с ног так, чтобы мы с ним оказались с той стороны баррикады, а Маша должна в этот же момент, из-за бревен тянуть меня изо всех сил за руки. Но не высовываться, чтобы не подставить себя осколкам.
Нога у меня уже затекла, и я понимал, что бессилен сделать прыжок самостоятельно.
Страха смерти не было.
Михаил вел себя уверенно и даже успел рассказать нам анекдот.
Когда все было готово, Миша спросил у нас, готовы ли мы, и после утвердительного ответа начал отходить для разбега.
Я протянул руки сестре. Маша схватила меня. Я чувствовал дрожь ее рук и пульс, который был в унисон с моим. Миша крикнул, что-то типа «не ссать – прорвемся», и начал свой разбег.
Сильнейший удар, мой непроизвольный крик, причитание сестры и взрыв прозвучали за моей спиной одновременно....
Когда я пришел в себя и выбрался из-под завала бревен баррикады, через пыль, дым и опускавшиеся под силой тяжести взрывной волной и осколками, сорванные с деревьев листья, я увидел Михаила, который лежал в луже собственной крови.
Рядом с ним уже сидела Маша и выла по волчьи обхватив себя за голову.
Одной ноги у Миши не было по колено. Второй, по ступню.
Я был оглушён, но мысли работали ясно. Я закричал, что есть мочи, чем привел сестру в себя и мы вдвоем подняли, почему-то не очень тяжелого Михаила на руки, и понесли его в сторону города... сколько прошло времени, я не знаю, сознание было, как в тумане.
Звон в ушах, боль в спине, как от тысячи иголок, тошнота и дрожащие ноги...
...на встречу нам ехала штабная машина, видимо услышали взрыв...
...дальше все было как во сне... о том, что у меня три осколка в спине и два в голени я узнал уже на следующий день...
Мишу пытались спасти лучшие хирурги Минска. Они из него вытащили уже больше сорока осколков... и продолжали борьбу за его жизнь.
На следующий день отца экстренно вызвали в Москву. Мы все полетели с ним.
Уже садясь в военный самолет нам сообщили, что Мишу еще пытаются спасти, но пришлось ему ампутировать обе ноги. Одну по пах... на этом связь оборвалась.
Это было в конце лета 1945 года.
В Московском госпитале мы с Машей пролежали месяц.
Она с контузией, я с осколочными ранениями.
Еще в госпитале папа сообщил нам, что Миша умер. Не выдержало сердце.
Бабушка говорила, что, наверное, так даже лучше, чем если бы он выжил, мало того, что с изуродованным лицом, и без пальца, так еще и без ног. Беда.
Сестра моя, Машенька, перестала разговаривать. Совсем. Онемела. Врачи не могли понять причину, но все списали на последствия контузии.
Мы учились все общаться с ней заново. Писали друг другу записки.
Она по необходимости. Мы из солидарности.
Смеяться она тоже перестала. В ее русой косе до пояса, появилось много седых волос.
Через год она поступила в институт. Политехнический. На особых условиях.
Освоила азбуку для глухонемых.
Проучилась там пять лет.
Все эти годы Машу возили по лучшим клиникам страны в попытке вернуть Машеньке речь. Но «светила» медицинских наук были бессильны.
Я же через несколько лет ушел служить во флот, где и прослужил на крейсере четыре года. Черноморский флот и Севастополь стали моим домом на это время.
Когда вернулся, то Москву было не узнать, а вот сестра не изменилась.
В нашем доме по-прежнему жила тишина.
В одно прекрасное утро, наша бабушка сообщила, что ей срочно надо поехать к приятельнице в Минск и, пока я еще не устроился на работу и был свободен, должен был ее сопроводить.
До Минска мы добрались на поезде. Бабушка Нюра загадочно молчала.
Как-то краем глаза я увидел вырезку из газеты о каком-то безногом музыканте, но не придал этому значения, потому, как прошло почти десять лет после тех событий в Минске.
Вышли на вокзале и первым делом бабуля подошла к будке, на которой было написана «Городская справка».
Спустя несколько минут мы сели в автобус и поехали.
На окраине города, на конечной остановке мы вышли.
Бабуля несколько раз спрашивала у прохожих дорогу, и мы шли по улице с небольшими одноэтажными домами, аккуратно обходя лужи после дождя, который, судя по всему, прошел тут незадолго до нашего приезда.
Пахло свежестью. Щебетали птицы. Вдалеке виднелась опушка леса и мальчишки, которые гнали небольшой табун лошадей.
Возле облезшей калитки из штакетника, окраска которого, некогда была синей, мы остановились. Я увидел приоткрытое окно, из которого сквозняком качало свернутую узлом марлевую занавеску, слышался звук аккордеона... до боли знакомого аккордеона...
У меня пересохло в горле... Пульс участился и в моей голове стало горячо от прилившей туда крови.
Бабуля постучала и звук аккордеона замолк на полу ноте. Дверь нам открыл Михаил. Не узнать его было невозможно. Перед нами был живой и такой же жизнерадостный мой спаситель!
Я не знаю, зачем наш папа нас обманул, может он на самом деле желал счастья своей дочке, не знаю. Но Миша выжил. Выздоравливал долго и мучительно.
Выкарабкался. На зло всем чертям.
Он очень любил жизнь, и, говорит, именно любовь вытащила его с того света.
Остался преподавать музыку в школе, на окраине Минска. В Одессу решил не возвращаться.
Потом наступил конец сороковых и по всей стране начали прятать инвалидов войны, которые массово, без ног и без рук пропивали свою инвалидную пенсию и клянчили деньги на всех улицах страны.
В стране–победительнице такое было недопустимо.
Так посчитало партия и правительство.
Свозили их неведомо куда. Обратно не возвращался никто. Говорили, что оставляли в санаториях навсегда. Мише повезло. Ему вручили награду, Орден Ленина, за подвиг в Берлине, где он спас от смерти, говорят, что самого Жукова. Написали статью о его подвиге в послевоенном Минске, вырезку из газеты, которую я увидел в поезде. Выделили дом в городе. Поставили в очередь на получение новой квартиры.
Потом меня отправили гулять в город, а бабуля Нюра очень долго о чем-то беседовала с Михаилом.
На следующий день мы уехали в Москву. Язык мне сказали держать за зубами.
Я пообещал.Вставал я всегда рано. Привычка с флота.
Жили мы в сталинской высотке к тому времени. Отец занимал уже какой-то пост в министерстве строительства. Переехали мы туда недавно.
Утро было прекрасным. Река, которую было видно из нашего окна, наполняла наш двор не только отблесками солнечного света, а и какой-то неописуемой радостью.
Свежесть, сплетение летних запахов, цветов сирени, свежескошенной травы и вымытых тротуаров, все это вместе со сквозняком, через открытое окно, попадало к нам в квартиру. Родители еще спали. Маша была в ванной. Бабушка уже возилась на кухне.
Городские птицы щебетали свои песни, кто где, кто на проводах, кто на деревьях и кустарниках.
Город просыпался. Вдалеке слышались звонки трамваев и ритмичные звуки метл дворников.
Я даже не знаю, что завибрировало первое, окна, мое сердце, или воздух в Москве.
Через открытое окно окружила, обволокла песня, которую пел Михаил, спутать его ни с кем было невозможно! Такого голоса больше не было ни у кого в целом мире! Голос не пел, он тихо плакал, потом громко рыдал от тоски и одиночества:
– Уж, ты ночка, ноченька, ночка тёмная..., потом, через небольшой проигрыш аккордеона сразу потек душераздирающий «Синий платочек»...
Бабушка замерла на кухне. Я услышал, как резко выключилась вода в ванной.
Я подошел к окну и открыл его настежь. Звук голоса усилился во много раз. Я выглянул и оторопел. Посередине двора, в инвалидной коляске сидел с аккордеоном в руках старший лейтенант Любимов. В парадной форме, с тремя боевыми орденами с одной стороны и с Орденом Ленина с другой стороны.
Кругом во дворе слышался звук открываемых окон.
Вряд ли тогда, не то, что Москве, а и во всей стране были тогда люди, которые не потеряли в войну своих близких. Потому военные и после военные песни были знакомы всем, да и вызывали они, большей частью одни и те же эмоции.
Но зрители не успели зааплодировать, потому что певец сразу запел дальше:
– Шумел, горел пожар московский…
Показалось, что тенями позади певца проезжают на конях в своих сверкающих киверах победители 1812 года.
Сталинская высотка стала подпевать, поначалу не дружно, а потом все слаженней и слаженней стали отхлопывать рефрен песни.
С балконов стали раздаваться восхищённые голоса. Отец, мать проснулись и в пижамах выбежали в коридор, где столкнулись с Машей, у которой в глазах стояло нечто...
Аккордеон разливался всеми своими мехами... Михаил продолжал петь, и серебряные колокольчики, из которых, казалось, состоит его невероятный голос, в полной тишине пропел следующую песню:
– Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают.
В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь,
И у детской кроватки тайком ты слезу утираешь...
Здесь аккордеон запнулся, было видно, что Михаил на самом деле вытирал слезы, которые катилась по его изуродованному ожогом лицу... Михаил продолжил:
– Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,
Как я хочу к ним прижаться сейчас губами!
Темная ночь разделяет, любимая, нас,
И тревожная, черная степь пролегла, между нами.
Верю в тебя, в дорогую подругу мою,
Эта вера от пули меня темной ночью хранила...
Радостно мне, я спокоен в смертельном бою,
Знаю встретишь с любовью меня, что б со мной ни случилось.
Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи.
Вот и сейчас надо мною она кружится.
Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь,
И поэтому знаю: со мной ничего не случится!
Когда Михаил закончил, наступила гробовая тишина, которую разорвал голос моей сестры, разорвал раз и навсегда:
– ММММММиииииишшшшшшаааааааа.... Ммммишша, Ммишенька! Родной мой!!!
Ты нашел меня! Нашел!
P.S. Маша и Миша поженились через два месяца. У них родилось четверо детей.
До свадьбы моя бабушка не дожила. Но умерла она с улыбкой счастья на лице.
P.P.S. Двор в то утро аплодировал Михаилу почти час.
Голос Михаила услышали маршалы Конев и Рокоссовский и они спустились пожать ему руку, но ее пришлось пожимать через Машу, которая прилипла к груди Михаила, к груди любимого Михаила, безногого, с обезображенным ожогами лицом, но с таким большим сердцем, в котором поместился целый мир по имени Любовь!
----
Все имена изменены. Все совпадения случайны
----
Отрывок из моего романа Летят Лебеди
Аудио создано с помощью @silero_voice_bot